И.А. КАБЕРОВ: "В ПРИЦЕЛЕ - СВАСТИКА", Глава 17
[предыдущая глава] [оглавление] [следующая глава] [фотографии]
ПОКА ПИСЬМО НЕ ВСКРЫТО
Штаб полка и авиационные техники
прибыли на новый аэродром поздно ночью. Однако никакого перерыва в боевой
работе не произошло. Утром истребители, как обычно, были подняты в воздух.
Под нами был Финский залив. В тот
ранний час ни единый корабль не бороздил его воды. Свинцовые волны, гонимые
северным ветром, бились о берег, оставляя на нем кружево пены. Эта белая
полоса тянулась вдоль всего южного побережья.
Внимательно всматривался я в
тревожное ленинградское небо. Время от времени взгляд невольно тянулся в
сторону Петергофа, оставленного нами Низина, разрушенной и сожженной фашистами
Ропши. На северной стороне ее полыхал большой пожар. Казалось бы, и гореть уже было нечему, и
все же что-то горело. Фашистские войска в районе Ропши
перешли в наступление и рвались к заливу...
В воздухе нас пятеро: Мясников,
Халдеев, Широбоков, Костылев
и я. Ведет группу старший лейтенант Мясников. Он на своем ЯКе,
как Чапай на лихом коне, держится впереди. Взят курс
на Пулково, на Пушкин. Там
идут решающие сражения за Ленинград. И именно там нам предстоит прикрывать
наземные войска от авиации противника.
Восточнее Пушкина разрастаются
два очага пожара. Горит что-то и в Красном Селе. Бой идет близ Пулковских
высот. Из кабины самолета мне хорошо видны вспышки артиллерийских выстрелов.
Это совсем недалеко от Ленинграда...
Не могу не думать без тревоги о
судьбе этого великого города. Испытываю чувство глубочайшей ненависти к
фашистским захватчикам, разрушающим великие исторические ценности нашего
народа. Но как бы ни бесновались господа фашисты, в Ленинград мы их не пустим!
Я повторяю про себя написанные накануне строки стихов:
Пусть день и
ночь грохочет канонада.
Мы выстоим! И вас из блиндажей,
Как погань, вышвырнем.
И Ленинграда
Вам не видать, как собственных ушей.
И здесь, высоко в поднебесье синем,
Где облака сверкают сединой,
За жизнь и счастье Родины любимой
Выходим мы на правый смертный бой...
Мы-то выходим. Но где же
фашистские самолеты? Они обычно висят здесь с утра до вечера. То, что их на
этот раз нет, настораживает. Не попытаться ли прочесть письмо, которое лежит у
меня в нагрудном кармане? Вот оно, долгожданное! Грицаенко
ночью привез его из Низина и
передал мне, когда я уже сел в кабину. На конверте штамп Вологды. Адрес написан
рукой жены. Я всего лишь перекладываю письмо в потайной карман, чтобы не
потерять. Спокойнее на душе уже от того, что оно из
Вологды. Значит, жена сумела оставить Новгород и уехать к моим родителям.
Как-то они там?..
Мясников то и дело кренит свой
самолет- то в одну, то в другую сторону. Его тоже беспокоит это затишье в
воздухе. Захватив гатчинский аэродром, фашисты получили возможность в любую
минуту появиться над линией фронта.
Рассматриваю железную дорогу,
ведущую на Гатчину. Хочется увидеть Дудергоф и ту гору, с которой я в 1936 году летал на
планере с начлетом школы. В школу меня так и не
приняли. «Дис-про-пор-ция... Да-с!» — звучит в памяти
моей голос сурового доктора. Как это он забавно указывал тогда пальцем на
потолок. «Самолеты там разные... А у вас диспропорция...»
Машина Мясникова
делает вдруг резкий бросок в сторону. Костылев и я
следуем за ней. Огненный пунктир пересекает наш строй, Четверка «мессершмиттов» безрезультатно атакует нас и «горкой» уходит
в синеву неба. Провожаю их взглядом и, кажется,
впервые замечаю, как зловеще выглядят фашистские самолеты. Желтые концы крыльев,
а на них черные с белой окантовкой кресты. Что-то гадкое, змеевидное. Зазевался
— ужалит.
«Мессершмитты»
уходят. Такая уж у них тактика. Подкрался, ударил, а в случае неудачи — скорей
вверх. Там, вверху, безопасней. Вот и будут теперь кружить, как ястребы, и
выслеживать добычу. Не дай бог кому-нибудь из нас оторваться от группы или
зазеваться на секунду. Тут уж они все набросятся на одного. Но мы тоже набираем
высоту и сами навязываем им бой.
Со стороны солнца появляется еще
четверка вражеских истребителей. Я сразу же замечаю их. Теперь у нас светофильтровые очки, и солнце нам не помеха. Сообщаю о
второй группе «мессершмиттов» Мясникову,
и он сразу же кидается на них. Пятерка наших и восьмерка фашистских
истребителей закружились в вихре воздушного боя.
Под нами идет группа штурмовиков
под прикрытием «чаек». Пара «мессершмиттов» пытается
атаковать их.
— Игорек!..— успевает крикнуть
Егор. Я понимаю, что он имеет в виду, и бросаюсь за «мессерами».
Между тем им дают отпор «чайки». Ведущий МЕ-109, закручивая спиралью -тянущийся за ним дым, падает. Второй, видя такое дело,
пытается уйти вверх. Но тут подоспеваю я. Выбрав удобный момент, даю очередь.
Фашист переворачивается и некоторое время летит на
спине. Потом он принимает нормальное положение и вдруг, резко развернув
самолет, срывается в штопор. Я следую за ним, но огня не веду. Что будет
дальше? Возможно, он имитирует падение. Егор рассказывал как-то, что гитлеровцы
прибегают иногда к такого
рода уловкам. И действительно, на высоте около пятисот метров мой противник
выводит самолет из штопора и, набирая скорость, прижимается к земле.
Ну нет, не ускользнешь, сегодня мой верх! Я даю полный
газ и иду за «мессером». Фашист резко кладет машину в
разворот. Я тоже. Он делает «горку». А мне только это и надо. Нажимаю общую
гашетку, и «мессершмитт», в последний раз качнув
крыльями, опускает нос. Описав кривую, он ударяется о землю под самой
Пулковской высотой. Яркое пламя и густой черный дым поднимаются к небу. Эх, показать бы все это тому суровому доктору, который ни в какую
не хотел признать меня годным для службы в авиации! Наверное, не поверил
бы он своим глазам. Нет, вы все же в чем-то ошиблись, доктор. Ваша
«диспропорция», несмотря ни на что, ведет боевой самолет, защищает с воздуха
Ленинград. Да-с!..
На полной скорости проношусь я
над полем боя ниже Пулковских высот. Успеваю заметить скособочившийся в
воронке танк с крестом, перевернутое орудие, многочисленные зигзаги траншей,
перебегающих солдат. И все это вперемешку с пылью, с фонтанами взметенной снарядами
земли. Пулковская высота, как пробудившийся вулкан, окутана дымом.
Сквозь этот дым прорисовывается
полуразрушенное здание обсерватории. Не занято ли оно противником? Такое
чувство, что по мне с горы сейчас ударят. На всякий случай пригибаюсь к прицелу.
Удастся ли пройти невредимым? Напрасная тревога! В сизом чаду на развалинах
главного корпуса виден красный флаг. Он вьется на ветру, точно пламя,
выбившееся из кратера вулкана.
— Наши Пулковские высоты! Наши! — кричу я в полный голос.— Они не пройдут! — ору я во
всю силу своих легких и, взяв ручку на себя, свечой ухожу в небо, туда, где
ведут неравный бой мои друзья.
Еще десять минут — и он, этот
бой, заканчивается. Набрав высоту и объединившись в группу, шестерка МЕ-109
разворачивается в сторону Гатчины. Мы еще некоторое
время охраняем район действия наших войск и, лишь получив специальную команду
по радио, возвращаемся домой.
Мы уходим, и я почему-то только
теперь обнаруживаю, что вся земля под нами испещрена воронками от бомб,
снарядов и мин.
Эти воронки, словно пустые
глазницы мертвецов, смотрят на нас, взывая к отмщению.
Родная ленинградская земля!
Сердце разрывается от боли: нет сил видеть тебя такой.
Потерпи еще немного. Мы отстоим, защитим тебя. И ты будешь снова зеленеть и
цвести... После посадки я докладываю Мясникову о полете и возвращаюсь к самолету.
- Ну, как там, в Вологде? Что
пишет жена? — спрашивает Грицаенко.
- Сейчас будем читать, Саша.
Техник заканчивает осмотр
самолета, поручает Алферову заправить истребитель и, вытирая руки ветошью,
подходит ко мне. Я присаживаюсь на край крыла. Читаю письмо вслух от строчки до
строчки. Так уж у нас принято. Письмо от близких —
общая радость. Грех ею не поделиться.
«Игорек, милый! — пишет жена.—
Вот мы и добрались до твоих старичков. Из Тихвина до Вологды ехали в товарном
вагоне. Здесь тихо и войны нет. Даже странно. Я не знала, что к тишине нужно
привыкать.
Новгород наполовину был разрушен
и горел, как костер, когда мы покидали его ночью. Мост через Волхов был еще
цел, но подготовлен к взрыву. Нас с трудом пропустили. Бегу с Ниночкой на
руках и глазам своим не верю. Что сделали эти варвары с нашим городом! От
четвертой школы, где я училась, остались одни стены. Первая школа (мы пробежали
и мимо нее) тоже разрушена. Много домов сгорело. По Ленинградской не пройти.
Разрушенные дома завалили улицу. Жертвы, увечья... Всего не рассказать.
Какой-то добрый шофер взял нас на машину. Он ехал в Чудово. Дорога была сухая,
и к утру мы добрались. Из Чудова многие поехали
баржой куда-то на Волгу. Мы с мамой и Ниночкой пошли пешком через Будогощь на Тихвин. С нами Маша Иванова и Пелагея
Николаевна.
Неделю провели в Чудове как в
аду: бомбежка с утра до вечера. Чудово больше не существует. Убитые,
раненые... Сколько их! Среди них и маленькие дети. Около дома, где мы
остановились, взорвалась бомба. Вылетели рамы, а из них стекла. Стеклом
поранило Ниночке щеку. Ранение неопасное. Щечка уже заживает. Папа остался в
Чудове, эвакуирует участок связи. По дороге на Будогощь
— поток беженцев. Несколько раз на нас нападали фашистские истребители. Многие
из тех, с кем мы шли, погибли. Как мы уцелели, не знаю. Видели воздушный бой.
Два наших «ястребка» (тупоносые И-16, на каких ты летаешь) дрались с четырьмя
вражескими. Когда фашист падал, все радовались за наших смелых летчиков. Я
смотрела и все думала, что это ты сбил фашиста. Увидел наши страдания, прилетел
и сбил его. И сейчас хочется верить в это, хотя хорошо знаю, что ты там, далеко
под Ленинградом.
Была в военкомате, встала на
учет. Здесь, в Вологде, создается аэроклуб. Устраиваюсь инструктором-летчиком.
Игорек, о нас не беспокойся. У
нас опять все хорошо. Привет тебе от родителей и от всех нас.
Передай привет твоим боевым
товарищам: технику Володе Дикову, Михаилу Ивановичу Багрянцеву, Мише Федорову, Гусейну.
Целую, твоя Валя».
Грицаенко слушает письмо стоя. Он держит в руке фуражку, Я
дочитываю последние строчки. И он все еще некоторое время стоит передо мной
молча.
— Да,— наконец тяжело
выдавливает он.— Привет Багрянцеву, Федорову, Гусейну…
Снова наступает молчание, Я еще
раз, теперь уже про себя, перечитываю письмо.
— А знаешь,— несколько позже
говорит Грицаенко,
— хорошо, что в мыслях других людей они живы.— Я понимаю, что это он о Багрянцеве, Федорове и Гусейне. — И
пусть Валя верит в это. Тепло письмо написано.—
Лицо его светлеет.— Душевно как-то...
Спасибо, командир...
Он надевает фуражку, поглаживает
фюзеляж самолета:
— А «ястребок»-то
у нас не тупоносый, а вон какой. Вы напишите жене о нем. Привет от нас с
Борисом передайте. Добрая она у вас. На
трудности не жалуется, и все у нее
хорошо...
Саша снова привычно хлопочет
возле самолета, раздумывая о чем-то своем. Накануне войны, 21 июня, он с
разрешения командира уехал с семьей в Ленинград, а на другой день утром, еще не
зная о начале войны, проводил свою Анну Петровну с ребятишками к родителям на
Украину, в их родную Новую Карловку. А ребятишек-то четверо, и все мал
мала меньше: Вере — шесть лет, Толику — четыре, Коле — два годика, а Гене— всего десять месяцев. «Пусть отдохнут,— думал Саша, махая
рукой вслед отошедшему от перрона поезду.— Молочка попьют, фруктов поедят
вдоволь, на солнышке позагорают. А уж побегать там есть где: степь—глазом не
окинуть, и рядом речка Конка...» О том, что началась война, Саша узнал,
возвращаясь в Низино, в тот час эскадрилья совершала
уже боевые вылеты.
Теперь он, должно быть, думает о
том, что фашисты где-то недалеко от Запорожья. Не продвинулся ли фронт к Новой Карловке? Не летают ли над
ней вражеские самолеты? Писем от родных Саша уже давно не получал. Как-то они
там? Что будет делать Анна Петровна, куда уйдет с такой оравой?
Да и стариков не на кого оставить. Думы, думы...